У Германтов

Автор: Марсель Пруст

У Германтов
Марсель Пруст


В поисках утраченного времени #3
Французский писатель Марсель Пруст, один из родоначальников литературного модернизма, описывал психологические изменения человеческого «я» с течением времени. Он соединял в своем творчестве настоящие и минувшие события в единую цельную картину. Семитомная эпопея «В поисках утраченного времени» – главное произведение Пруста, над которым он работал 14 лет. Писатель поставил перед собой сложную задачу – «перевести» книги человеческой души на общепонятный язык, он заложил основу нового типа романа – романа «потока сознания».





Марсель Пруст

У Германтов





В центре повествования


Роман “У Германтов” (или “Сторона Германтов” – “Le C?tе de Guermantes”) занимает в семитомной эпопее Марселя Пруста “В поисках утраченного времени” центральное место. Он подхватывает сюжетные нити, намеченные в предыдущих двух томах, и сплетает новые, которые найдут разрешение в последующих. Здесь, в этом романе, по существу заканчивается детство и ранняя юность героя, он входит в жизнь повзрослевшим и уже умудренным некоторым опытом, как в области чувств, так и общественных связей. В этом романе Пруст подходит к одной из основных тем эпопеи – изображению аристократического общества, что неизбежно приводит к резкому перелому в жизненной судьбе героя, в его взглядах, настроениях, суждениях, оценках. Наступает пора утраты иллюзий. Если до этой части герой двигался в познании сложных закономерностей жизни в основном “по направлению к Свану”, то есть к раскрытию “жизни сердца”, к искусству, к красотам природы, то теперь наступает черед совсем иных, если угодно, социальных оценок, что связано с движением “по направлению к Германтам”. Это “направление” существовало и раньше, в первых томах, но там оно было несбыточным и неосуществленным. Там герой делал на этом “направлении” лишь первые шаги, так и не совершая этот путь до конца. Там, в первых книгах, герой смотрел на общество все-таки со стороны, теперь же он знакомился с ним “изнутри”.

Фамилия “Германты” возникает на страницах прустовской эпопеи едва ли не с первых глав первого же тома. Это и важнейший “блок” персонажей, с которыми герою предстоит в дальнейшем постоянно общаться, и всеохватный символ, обозначение многовековой культурной и мировоззренческой традиции, истоки которой уходят чуть ли не в долетописное Средневековье. Для Пруста была очень важна вот эта “медиевальность” этой группы персонажей, что резко отличает их от большинства других действующих лиц книги.

Пруст долго искал подходящую аристократическую фамилию, колебался, перебирал возможные варианты. В незавершенном романе “Жав Сантей” (этом “первом подходе” к “Поискам утраченного времени”) будущим Германтам соответствует знатное семейство Ревейонов, в черновых вариантах встречаются Ломы, Вилльебоны, Гарманты. О своих поисках он писал друзьям, советовался с ними, торопил и понуждал ему помочь. Друзья медлили, Пруст раздражался; так, он писал Жоржу де Лорису, литератору и светскому человеку, в декабре 1910 года: “Я все еще не знаю, сказал ли вам Франсуа де Парис вполне определенно, что я могу совершенно свободно воспользоваться именем Германтов, которых я хочу одновременно прославить и облить грязью” (последнее замечание запомним). Как видим, фамилию эту Пруст не выдумал, он нашел ее в каких-то старых справочниках типа “Готского альманаха” или где-то еще (но не в знаменитых “Мемуарах” Сен-Симона, как можно было бы предположить). Его знакомый виконт, затем маркиз, Франсуа де Парис (1875–1958) был в близком родстве с владельцами замка недалеко от Парижа, в департаменте Сена-и-Марна, что в старинной французской “земле” Бри, знаменитой своим несравненным сыром. Замок назывался “Германт”. Он известен с начала XVII века, когда его стал обустраивать некий Клод Виоль, королевский советник. Его потомки продали замок в 1693 году крупному чиновнику Полену Прондру, сын которого получил титул маркиза Германтского. Владение (и титул) переходили от отца к сыну, пока мужская линия семьи не пресеклась со смертью Луи Прондра, графа Германтского (1775–1800). Его юная жена снова вышла замуж, и замком стали владеть новые хозяева. Мария де Пюисегюр, баронесса де Лоренти (1830–1913), владела замком во времена Пруста. Что касается титула, то он к ней не перешел, как и к ее внуку Франсуа де Парису. Существует замок и в наши дни, но посетить его нельзя: на воротах висит табличка: “Частное владение. Вход запрещен”.

Вот откуда Германты появились в книгах Пруста. Но многие исследователи творчества писателя полагают, что на имя “Германты” навело Пруста не знакомство с Франсуа де Парисом и долетевшие слухи о красивом замке в парижских окрестностях, а опера Рихарда Вагнера “Парсифаль” (1882). Пруст Вагнером увлекался и, видимо, хорошо знал все его оперы, в том числе и эту. В отличие от немецкого средневекового куртуазного романа, автором которого был миннезингер Вольфрам фон Эшенбах (ок.1170 – после 1220), в опере едва ли не главным персонажем является старый рыцарь Гурнеманц; он во многом направляет действия других персонажей, в частности заботится о тяжело больном короле Грааля Амфортасе, наставляет юношу Парсифаля, старается противостоять злым козням волшебника Клингсора и т. д. Он олицетворяет собой традиции истинной рыцарственности, поэтому он знает старинные предания, это, собственно, он вводит в “курс дела” и слушателей вагнеровской оперы, и ее более молодых персонажей. Не приходится удивляться, что некоторые из них упомянуты в книгах Пруста.

Писатель неоднократно заявлял, что он не пишет “книгу с ключом”, что не следует искать прототипов его героев, так как каждый из них соединил в своем облике черты многих его знакомых или просто известных людей того времени. Лишь для одного он делал исключение – для Шарля Свана (центральный персонаж первого тома). Но здесь Пруст явно лукавил: еще один герой его повествования имел несомненного, легко узнаваемого прототипа. Это герцогиня Германтская Ориана. Ею была графиня Элизабет Греффюль (1860–1952), признанная светская красавица и меценатка. Она коллекционировала живопись и обожала музыку. Так, она способствовала знакомству французской публики с пением Шаляпина и Карузо, она была организатором первых концертов в Париже Вагнера и Рихарда Штрауса, поддерживала балетные начинания Сергея Дягилева. Пруст был представлен графине Греффюль, но еще до этого он увидел ее как-то в Опере и затем, как вспоминали современники, ездил часто в театр, чтобы перед началом спектакля увидеть, как графиня со своей царственной осанкой неизменно в изысканных нарядах неторопливо поднимается по длинной широкой лестнице парижского оперного театра.

На страницах прустовских книг читатель знакомится с очень многими представителями семьи Германтов. Назовем основных. Прежде всего это Базен, герцог Германтский, его жена (и кузина, то есть тоже из Германтов) Ориана, его брат Паламед, барон де Шарлю, их сестра графиня де Марсант, мать приятеля героя Робера де Сен-Лy. Рядом с ними – их двоюродный брат Жильбер, принц Германтский, и его жена Мари, урожденная герцогиня Баварская. Все они имеют племянников и племянниц, более дальних родственников. Назовем здесь маркизу де Вильпаризи, тетку “основных” Германтов. И все они имеют очень знатных предков. Пруст придумывает им блестящую родословную, протягивая фамильные нити чуть ли не к французскому королевскому дому, в частности к королю Людовику VI Толстому (XII век), а также к прославленному феодальному роду Лузиньянов, с которым связаны романтические сказания о прекрасной женщине-змее Мелюзине. Воображаемый предок семейства, Жильбер Дурной, сир Германт, изображен на витраже в церкви Святого Илария в Комбре, где проходят детские годы героя прустовских романов. Среди предков Германтов Пруст числит военачальников, государственных деятелей, придворных, членов Французской академии и т. д. Вспоминать их всех страстно любит барон де Шарлю, это олицетворение сословной спеси, увлеченно погружающийся в генеалогические рассуждения, но и герцог, и особенно принц Германтский не чужды откровенной гордости за своих прославленных предков.

На страницах прустовских книг происходит постепенное измельчание, если не полный упадок семьи Германтов. Процесс этот в нашем романе только начинается. Сначала лишь герой все более и более разочаровывается в Германтах, открывает для себя и их обыденность, и мелкость побуждений, и их черствость. В этом отношении очень красноречив конец романа: герцог и герцогиня собираются на званый вечер, но в этот момент узнают, что умирает их кузен маркиз д’Осмонд; они делают вид, что не получили этого печального известия и отправляются на прием. Сцена эта разработана Прустом поистине с толстовским мастерством и силой (недаром русский писатель не раз упоминается в романе).

Собственно говоря, это измельчание аристократического семейства показано на первых порах только через восприятие героя; это он утрачивает иллюзии, вынужден распрощаться с былыми мифами, забыть свои юношеские мечты. Он осознает простоватость герцога и принца, грубоватость герцогини, чья речь напоминает ему говор французских крестьянок, комическую ничтожность маркизы де Вильпаризи, он начинает догадываться о сексуальной извращенности Шарлю. Вместе с тем, герой сознает, что нередко это просто человеческие слабости, вот почему ему искренне жаль г-жу де Марсант, которую в грош не ставят другие Германты и к которой так невнимателен сын. Жаль ему и принцессу Германтскую, не нашедшую счастья в семейной жизни и ненароком влюбившуюся в Шарлю, не отдавая себе отчет о его предпочтениях. Тема развенчания Германтов будет продолжена в следующих томах и найдет гротескное завершение в последнем (“Обретенное время”), где Шарлю предстает опустившимся настолько, что в свете его уже никто не принимает, где овдовевший принц Германтский женится на вульгарной буржуазке г-же Вердюрен, где дряхлый герцог Германтский отталкивающе волочится за второй раз овдовевшей Одеттой и т. д.

В романе “У Германтов” заметно меняется структура повествования. Раньше, особенно в первом томе, господствовала ретроспекция: это были картины детства и ранней юности героя, рассказ о которых был медлителен, иногда сбивчив, не бывал выстроен в хронологической последовательности и уж никак не был привязан к конкретным событиям общественной жизни Франции и Европы. Именно первые тома эпопей Пруста способствовали возникновению предвзятой и неверной их оценки как типичного “потока сознания”, когда описываемые события личной жизни героя и его узенького домашнего окружения следуют вне логичной последовательности и тем самым не вытекают одно из другого. Но в первых томах именно такой подход, к описываемому должен был подчеркнуть удаленность, “первоначальность” уже уходящего в прошлое детства героя, которое, как представлялось, было утрачено навсегда. Теперь – иначе. Дело не только в том, что теперь сфера общения героя необъятно расширяется, но он оказывается вовлеченным в самые яркие политические события того времени. Среди них первое место занимает бесспорно так называемое “Дело Дрейфуса” (1896–1899), основные обстоятельства которого не просто живо затрагивают всех персонажей книги Пруста, но во многом определяют и их жизненные позиции, и даже черты их характера. Отзвуки “Дела” пронизывают всю книгу (как и непосредственно следующий за нею роман “Содом и Гоморра”, тесно с нею состыкованный), становясь не только темой заинтересованных разговоров и ожесточенных споров персонажей, но и все более явного размежевания в разных кругах общества, разламывающегося на противоборствующие группы, причем, такое размежевания может вторгаться и в отдельные семьи и даже вносить смятение и тревогу в души отдельных персонажей. Здесь Пруст показывает себя не просто блестящим характерологом, но и тонким психологом, далеким от упрощенных, лобовых оценок: у него “дрейфусарами” и “антидрейфусарами” оказываются персонажи одной социальной (и национальной) принадлежности, одного круга и даже одной семьи. Так, если Шарль Сван, буржуа с прогрессивными взглядами и еврей, безоговорочно становится на сторону несправедливо осужденного офицера Альфреда Дрейфуса, то герцог Германтский, аристократ чистых кровей, сторонник твердых патриотических традиций, осуждает за это своего друга, а вот его кузен принц Германтский, антисемит и не меньший аристократ, начинает испытывать колебания, внутренний душевный разлад и в конце концов приходит к осознанию невиновности Дрейфуса, пусть это осознание и не превращает принца в активного борца за справедливость.

Итак, прошлое в этом романе все в большей мере оттесняется современностью. С этим связана и повествовательная структура книги. Роман делится на повествовательные блоки, на, если угодно, сцены и эпизоды, завершенность и замкнутость которых, однако, не исключает их перекличку между собой. Эти блоки имеют либо достаточно большую временную протяженность, либо, напротив, соответствуют одному событию, одной сцене. Так, книга начинается с рассказа о том, как семья героя переезжает на новую квартиру, расположившуюся ни больше, ни меньше как в боковом крыле парижского особняка Германтов. Это наполняет героя ожиданием новых открытий и новых встреч, но одновременно несколько приземляет Германтов, в глазах рассказчика, делает их более обыденными, будничными и, в частности, лишает их жилище поэтического ореола, это уже не средневековый рыцарский замок, как представлялось еще совсем недавно юному герою-повествователю в навязчивых и увлекательных мечтах. Теперь герой часто встречает герцогиню на улице, выясняет распорядок ее жизни и т. д. Он на первых порах продолжает мечтать о проникновении в их салон, в их круг, в их мир. Познакомившись в Бальбеке (придуманный Прустом нормандский курорт) с племянником герцогов Германтских Робером де Сен-Лу, Марсель навещает его в Донсьере, где тот несет гарнизонную службу. Поэтично и трогательно описан провинциальный французский городок с его тишиной и покоем, с его простоватыми жителями, с интересом наблюдающими, как по их улицам торжественно и шумно двигаются шеренги кавалеристов, как солнце играет на их киверах и на крупах лошадей. В таких сценах Пруст видит своеобразную красоту, и этого не может не почувствовать герой книги.

Но рядом с провинцией теперь – Париж, его улицы, площади, бульвары и парки, пригородные леса – места светских прогулок и увеселений. Впрочем, поэтических зарисовок столицы, пожалуй, здесь даже меньше, чем в первых томах; там, напомним, на Елисейских полях герой гулял подростком, встречался и играл с Жильбертой, дочерью Свана, в Булонском лесу прохаживалась Одетта, в Ботаническом саду – чета Сванов. В новом романе герой проникает через заветные стены, он допущен в особняки. Германтов (и герцогов, и принцев), маркизы де Вильпаризи, барона Шарлю. В аристократических салонах он постепенно становится своим человеком. Находим мы в книге и иные зарисовки, например, чисто бытовые, вроде трепатни смотрительницы общественных туалетов на Елисейских полях.

Отметим, что эта жанровая сценка вплетена контрапунктом в напряженный трагический рассказ о смерти бабушки героя. Рассказ этот подготовлен исподволь – в восприятии повествователя. Сначала он говорит с бабушкой по телефону из Донсьера и обращает внимание на то, как изменился ее голос. По возвращении в Париж он мысленно отмечает, как же она постарела. Еще с большей очевидностью приближение трагической развязки герой ощущает, гуляя с бабушкой по Парижу. А затем следует печальный рассказ о ее кончине, о неизбывном горе матери героя, о безучастности дедушки, о назойливых визитах писателя Бергота, тоже больного и заботящегося только о себе. И рядом с этим – сатирическое изображение лечащих бабушку докторов, вполне в духе “Мнимого больного” Мольера. Смертью бабушки открывается вторая часть романа (это ее первая глава). Полный еще плохо осознаваемой печали (это придет позже, в следующем томе), герой окунается в светскую жизнь, посещает приемы у маркизы де Вильпаризи, приглашен на ужин к герцогине Германтской, наносит визит Шарлю. Но не забывает и о жизни личной – добивается близости с Альбертиной, с которой познакомился в Бальбеке (роман “Под сенью девушек в цвету”), ухаживает, не очень успешно, за некоей г-жой де Стермарья и т. д.

Совершенно замечательна последняя сцена романа – короткий визит героя к герцогам Германтским, которых он видит в нарочито сниженной, будничной обстановке. Здесь он встречает также зашедшего к ним Свана, с которым говорит и о человеческих характерах, и о Дрейфусе, и об искусстве. Герой поражен болезненным видом этого, пожалуй, самого симпатичного персонажа Пруста. Сван прекрасно понимает, что жить ему осталось недолго, и его не могут ободрить слова герцога, который лицемерно кричит ему вдогонку: “Этих чертовых докторов вы не слушайте! Вы здоровы как бык. Вы еще всех нас переживете!”.

Искусство и природа продолжают быть для героя твердой опорой в жизни, противостоя призрачной красоте высшего света, его скрытой порочности и фальшивости. Герой продолжает интересоваться картинами придуманного Прустом художника Эльстира, в чьей живописной манере можно увидеть черты творческого метода символиста Гюстава Моро (1826–1898), импрессионистов, в том числе Клода Моне, а также английского художника Вильяма Тернера (1775–1851) и американца Джеймса Уистлера (1834–1903). Но наслаждается он живописью и реально существовавших художников итальянского Возрождения, прежде всего венецианцев Карпаччо и Беллини.

Как и сам Пруст, его герой особенно чувствителен к красотам природы. Писатель страдал тяжелейшей астмой, что и свело его в могилу, запах цветов был для него губителен. Тем не менее весной он часто ездил в такси посмотреть на цветущие яблони или груши, которыми любовался, не опуская в машине стекол. И герой его также наслаждается весенним цветением плодовых деревьев. Вот он едет с Сен-Лу загород: “Когда мы сошли с поезда, то так и ахнули от восторга при виде цветущих плодовых деревьев, огромными белыми престолами расставленных в каждом садике. Как будто мы попали на один из тех особых, поэтичных, коротких местных праздников, на которые в установленные дни стекаются издалека, но только праздник, устроенный природой. Лепившиеся один к другому белые футлярчики цвета на вишнях издали, среди других деревьев, почти без цветов и без листьев, можно было принять в этот солнечный, но холодный день за снег, который всюду растаял, но в кустах пока лежал. А высокие груши окутывали каждый дом, каждый скромный двор еще более широкой, более ровной, более ослепительной белизной, так что казалось, будто все постройки и все участки поселка нарядились сегодня ради первого причастия”.



    А. Михайлов




У Германтов


Леону Доде,[1 - Доде Леон (1867–1942) – французский писатель, сын Альфонса Доде. Несмотря на реакционность и националистичность взглядов Л. Доде, что особенно проявилось в период “дела Дрейфуса”, Пруст поддерживал с ним в течение многих лет дружеские связи и посвятил ему этот роман. В посвящении он перечисляет разные произведения Л. Доде, созданные в разных жанрах и написанные в различные годы.]

автору “Путешествия Шекспира”, “Соломонова суда”, “Черной звезды”, “Призраков и живых”, “Мира образов”, автору стольких шедевров, несравненному другу – в знак благодарности и восхищения —

    М. П.




Часть первая


Утренний щебет птиц явно раздражал Франсуазу. От каждого слова “прислуги” она вздрагивала; ходьба “прислуги” не давала ей покою, и она все спрашивала, кто это там ходит; дело в том, что мы переехали. Разумеется, слуги не реже сновали и на “седьмом” нашей прежней квартиры; но Франсуаза была с ними знакома и ощущала в их беготне нечто дружественное. На новом месте она с мучительным напряжением вслушивалась и в тишину. А так как новый наш квартал был столь же тих, сколь шумен бульвар, где мы жили раньше, то в теперешнем изгнании Франсуазу при звуках песни (слышной, подобно оркестровой мелодии, издалека, если только поют негромко) прошибала слеза. Вот почему я хоть и посмеивался над ней, что она тяжело переживала наш переезд из дома, где “все нас так уважали”, где она, плача, как того требовал комбрейский обычай, укладывала свои вещи и утверждала, что лучше этого дома на свете нет, все-таки, оттого что мне одинаково трудно было приноровиться к новой обстановке и расстаться с прежней, потянулся к нашей старой служанке после того, как удостоверился, что устройство в доме, где еще не знавший нас привратник не оказывал ей знаков уважения, необходимых для ее душевного спокойствия, довело ее до полуобморочного состояния. Понять меня способна была только она; и уж, во всяком случае, не ливрейный лакей; для лакея, которому комбрейский дух был как нельзя более чужд, переезд на жительство в другой квартал являлся чем-то вроде отпуска, когда при перемене обстановки отдыхаешь, как в дороге; он чувствовал себя словно на лоне природы; и даже насморку, – точно он “простыл” в вагоне с неплотно закрывающимся окном, – радовался не меньше, чем если бы дышал деревенским воздухом; после каждого чоха он выражал восторг от того, что нашел такое шикарное место: ведь он же давно мечтал попасть к господам, которые много путешествуют. Потому-то я даже и не подумал о нем, а пошел прямо к Франсуазе; предотъездные сборы не огорчали меня, и тогда ее слезы казались мне смешными, она же отнеслась холодно к теперешней моей грусти именно потому, что разделяла ее. Вместе с мнимой “чувствительностью” нервных людей растет их эгоизм; горевать из-за чужих хворей они не способны, зато со своими носятся все больше и больше; Франсуаза охала от самой пустячной боли и отворачивалась, когда было больно мне, – отворачивалась, чтобы мне не доставила удовольствия мысль, что другие видят, как я страдаю, и жалеют меня. Таким же образом повела она себя, когда я заговорил с ней о нашем новом обиталище. Более того: через два дня, когда у меня из-за переезда все еще “держалась” температура и, подобно удаву, только что проглотившему быка, я находился в подавленном состоянии, – а подавляла меня каменная ограда, которую предстояло “переварить” моему взору, – Франсуаза пошла на старую квартиру за забытыми вещами и, неверная, как все женщины, возвратившись, сказала, что на нашем старом бульваре ей чуть-чуть не сделалось дурно от духоты, что по дороге туда она долго “блудила”, что нигде еще не видела она таких неудобных лестниц, что теперь она не согласилась бы жить там ни “за полцарства”, ни за какие миллионы, которых ей, впрочем, никто и не собирался предлагать, и что все (то есть все, относящееся к кухне и кухонной утвари) куда лучше “оборудовано” на нашей новой квартире. Однако пора уж сообщить, что наша новая квартира, – переехали же мы сюда, потому что бабушка чувствовала себя плохо (от нее мы эту причину утаили) и ей нужен был более чистый воздух, – находилась во флигеле особняка Германтов.

В определенном возрасте мы достигаем того, что Имена воспроизводят перед нами образ непознаваемого, который мы в них заключили, и в то же время обозначают для нас реально существующую местность, благодаря чему и то и другое отождествляется в нашем сознании до такой степени, что мы ищем в каком-нибудь городе душу, которая не может в нем находиться, но которую мы уже не властны изгнать из его названия, и не только города и реки индивидуализируют Имена, как их индивидуализируют аллегорические картины, не только материальную вселенную испещряют они отличительными чертами и населяют чудесами, но и вселенную социальную: тогда в каждом замке, в каждом чем-нибудь знаменитом доме, дворце живет женщина или фея, подобно тому как в лесах обитают лесные духи, а в водах – божества водяные. Иногда прячущаяся в глубине своего имени фея преображается по прихоти нашей фантазии, которая питает ее; вот так и атмосфера, окружавшая во мне герцогиню Германтскую, которая на протяжении многих лет являлась для меня всего лишь отражением волшебного фонаря и церковного витража, начала приглушать свои тона, едва лишь совсем иные мечты пропитали ее вспененной влагой потоков.

Однако фея блекнет, когда мы приближаемся к настоящей женщине, носящей ее имя, ибо имя начинает тогда отражать женщину, и у женщины ничего уже не остается от феи; фея может возродиться, если мы удалимся от женщины; но если мы не отойдем от женщины, фея умирает для нас навсегда, а вместе с нею – имя, как род Люзиньянов, которому суждено угаснуть в тот день, когда исчезнет фея Мелюзина.[2 - …как род Люзиньянов, которому суждено угаснуть в тот день, когда исчезнет фея Мелюзина. – Пруст имеет в виду старинную средневековую легенду (она стала темой романа Жана из Арраса “История прекрасной Мелюзины”, впервые напечатанного в 1478 г.), согласно которой феодальный род Люзиньянов, известный с XI в., имел своей прародительницей (а затем и покровительницей) фею Мелюзину, прекрасную женщину, превращавшуюся временами в змею.] Тогда Имя, в котором, хотя оно и много раз перекрашивалось, мы в конце концов можем обнаружить прекрасный портрет незнакомки, которую мы никогда не видели, представляет собой обыкновенную фотографическую карточку, служащую для того, чтобы свериться с ней, знаем ли мы идущую навстречу женщину и надо ли ей поклониться. Но стоит какому-нибудь давнему ощущению, – так граммофонные пластинки сохраняют звук и стиль игры различных музыкантов, – позволить нашей памяти произнести это имя, как оно звучало для нас тогда, – и, хотя по виду имя не изменилось, мы сразу чувствуем расстояние, отделяющее мечты, которые, одна за другой, возникали перед нами при произнесении тех же самых слогов. На миг из вновь услышанного щебета былой весны мы можем извлечь, как из тюбиков, какими пользуются художники, верный, забытый, таинственный, не потускневший оттенок того времени, которое будто бы оживает в нашей памяти, когда, подобно плохим живописцам, мы придаем всему нашему прошлому, распяленному на одном холсте, условные и совершенно одинаковые тона волевой памяти. А ведь на самом деле как раз наоборот, каждое из мгновений, составляющих наше прошлое, пользовалось в самобытном своем творчестве, не нарушая гармонической цельности, тогдашними красками, которых мы теперь уже не знаем, но которые могут еще внезапно привести меня в восторг, если случайно имя Германт, по прошествии стольких лет приобретя на миг резко отличающееся от нынешнего звучание, какое я уловил в день свадьбы мадмуазель Перспье,[3 - …в день свадьбы мадмуазель Перспье… – О свадьбе дочери комбрейского доктора Перспье и о присутствии на ней герцогини Германтской рассказывается в романе “По направлению к Свану”.] вернет мне теплую, яркую, свежую лиловь, которою нежил взор пышный галстук юной герцогини, и напоминавшие вновь расцветшие и недоступные барвинки ее глаза, осиянные лазоревой улыбкой. А еще имя Германт тех времен похоже на баллончик с кислородом или с каким-нибудь другим газом: когда я его разбиваю, выпускаю из него содержимое, я дышу воздухом Комбре того года, того дня, смешанным с запахом боярышника, колыхавшегося от предвестника дождя – от ветра с площади, который то скрадывал солнечный свет, то расстилал его на красном шерстяном ковре церковного придела, отчего ковер окрашивался в яркий, почти розовый цвет герани и его ликование приобретало, я бы сказал, вагнеровскую мягкость, которая так облагораживает праздничность. Но и не в такие редкие мгновенья, когда мы внезапно ощущаем, как трепещет неповторимая сущность и как она вновь вырастает, не утратив формы своей и чеканки из ныне мертвых слогов, – пусть даже, находя себе чисто практическое применение в головокружительном вихре повседневной жизни, имена совершенно обесцвечиваются, подобно пестрому волчку, который, когда он очень быстро крутится, кажется серым, – все же, погружаясь в мечтанья, мы раздумываем, мы пытаемся, чтобы вернуться к прошлому, замедлить, приостановить вечное движение, в которое мы вовлечены, перед нами вновь возникают следующие непосредственно один за другим, но совершенно разные оттенки, которые в ту или иную пору нашей жизни показывало нам чье-нибудь имя.

Разумеется, какая форма вычерчивалась перед моими глазами, когда моя кормилица, конечно, не имевшая понятия, как до сих пор и я не имею понятия, в честь кого была сложена старинная песня “Слава маркизе Германтской”, которой она меня баюкала, или когда, несколько лет спустя, старый маршал Германт, преисполняя гордостью сердце моей няни, останавливался на Елисейских полях и, произнеся: “Какой прелестный ребенок!” – доставал из карманной бонбоньерки шоколадную конфету, – это я сказать не могу. Годы раннего моего детства уже не во мне, они от меня отделились, я знаю о них, как и о том, что было до моего рождения, только по рассказам. Но с течением времени я нашел в себе одно за другим то ли семь, то ли восемь обличий этого имени; самыми красивыми были первые; постепенно действительность выбила мою мечту с позиции, непригодной для обороны, и она окопалась чуть дальше, а потом ей пришлось отступить еще. И когда герцогиня Германтская меняла жилище, тоже порожденное этим именем, которое оплодотворялось из года в год каким-либо услышанным мною словом, придававшим иной облик моим мечтам, новое ее жилище отражало их во всех своих камнях, получавших такую же способность отражать, какою обладает поверхность облака или озера. Там, где стояла невещественная башня, которая представляла собой всего лишь оранжевую полоску света и с высоты которой сеньор и его супруга распоряжались жизнью и смертью своих вассалов, теперь простирался – в самом конце “направления к Германтам”, куда я столько раз в погожие дни ходил с моими родителями берегом Вивоны, – край ручьев, где герцогиня учила меня удить форель и сообщала названия фиолетовых и бледно-красных цветов, обвивавших низкие садовые ограды; потом это была вотчина, поэтичная местность, где гордый род Германтов, подобно пожелтевшей, украшенной орнаментом башне, пережившей столетия, уже возвышался над Францией, между тем как небо было еще пусто там, где позднее выросли соборы Парижской и Шартрской Богоматери;[4 - …где позднее выросли соборы Парижской и Шартрской Богоматери… – т. е. до постройки знаменитых соборов в Париже (начало строительства – вторая половина XII в.) и Шартре (строился с середины XII до середины XIII в.).] между тем как на вершине Ланского холма[5 - …на вершине Ланского холма… – Собор в г. Лане, знаменитый своими скульптурными украшениями, начал возводиться в 1150 г.] еще не остановился, как Ноев ковчег на горе Арарат, собор с патриархами и праведниками, в тревоге приникшими к окнам и глядящими, не утих ли гнев Божий, собор, взявший с собой виды растений, которые потом размножатся на земле, набитый животными, которые вырываются оттуда даже через башни, собор, где быки мирно прогуливаются по кровле и озирают с высоты равнины Шампани; между тем как путник, покидавший Бове[6 - …покидавший Бове… – Собор в Бове строился в 1225–1272 гг., но затем многократно перестраивался.] на склоне дня, еще не видел, как следом за ним ширяют на золотой завесе заката черные ветвистые крылья бовейского собора. Этот самый Германт, точно место действия романа, был для меня воображаемым пейзажем, который я с трудом себе представлял и оттого особенно страстно мечтал увидеть в двух милях от вокзала, среди настоящих земель и дорог, у которых вдруг появились бы геральдические приметы; я силился припомнить названия ближайших селений, как будто они находились у подножия Парнаса или Геликона; они представлялись мне наилучшей обстановкой – с точки зрения топографической – для возникновения таинственного явления. Я снова рассматривал гербы под витражами комбрейской церкви, поле которых заселялось из века в век владельцами всех сеньорий, которые этот знатный род посредством браков или приобретений забирал себе во всех уголках Германии, Италии и Франции: земли на севере, которым нет конца-краю, города-твердыни на юге, объединившиеся и влившиеся в Германт и, утратив свою вещественность, аллегорически вписавшие зеленую свою башню или серебряный замок в голубой его герб. Я слышал разговоры о знаменитых германтских коврах и видел, как они, средневековые, синие, грубоватые, вырисовывались облаком на легендарном малиновом имени у опушки заповедного леса, где так часто охотился Хильдеберт,[7 - Хильдеберт – имя одного из франкских королей из династии Меровингов; первые двое правили в VI в. (511–558; 575–596 гг.), третий – в 695–711 гг.] и мне казалось, что все тайны загадочной глубины владений, все тайны дали веков я открою, не путешествуя, а всего лишь подойдя на минутку в Париже к герцогине, сюзерену Германта и владычице озера, как будто ее лицо и слова были проникнуты особым очарованием германтских лесов и рек и обладали теми же отличительными чертами вековой давности, что и старинный свод установлений обычного права, хранящийся у нее в архиве. Но тут произошло мое знакомство с Сен-Лу; он сообщил мне, что замок начал называться Германтом только в XVII веке, после того как был приобретен его предками. До тех пор Германты жили по соседству, их титул не произошел от названия этой местности. Селение Германт получило свое название от замка, около которого оно раскинулось, а чтобы не портить вида на замок, распланировал улицы и ограничивал высоту домов действовавший тогда сервитут.[8 - Сервитут – юридическое понятие, заимствованное из римского права и перешедшее в феодальное и буржуазное; означает ограниченное право пользования чужой собственностью, например, землей.] Ковры же были вытканы по рисункам Буше,[9 - Буше Франсуа (1703–1770) – французский художник, типичный представитель стиля рококо.] куплены в XIX веке одним из Германтов, знатоком, и висели они рядом с посредственными картинами охоты, написанными им самим в безобразной гостиной, обитой бумажной тканью и плюшем. Своими разъяснениями Сен-Лу ввел в замок элементы, чуждые имени Германт, и они лишили меня возможности судить о кладке строений только по звучанию слогов. На фоне названия уже не выделялся отражавшийся в озере замок, и жилищем герцогини Германтской мне виделся теперь парижский ее особняк, особняк Германтов, чистый, как ее имя, ибо ни одна вещественная и непроницаемая частица не нарушала и не мутила ее прозрачности. Подобно тому как слово “церковь” означает не только храм, но и собрание верующих, так и особняк Германтов заключал в себе всех лиц, игравших роль в жизни герцогини, но эти люди, которых я никогда не видел, являлись для меня всего лишь громкими и поэтичными именами, знались же они с людьми, которые для меня представляли собой тоже только имена и благодаря этому обстоятельству углубляли и еще надежнее охраняли тайну герцогини, образуя вокруг нее широкий ореол, который если и бледнел, то ближе к своему пределу.

Гостей на праздничных ее сборищах я рисовал себе бесплотными, без усов и без обуви, без заученных фраз, даже без фраз оригинальных с точки зрения человеческой и рационалистической, и весь этот, такой же невещественный, как трапеза привидений или бал призраков, вихрь имен вокруг статуэтки из саксонского фарфора, то есть вокруг герцогини Германтской, не уступал в своей прозрачности окнам ее стеклянного дома. Потом, когда Сен-Лу рассказал мне анекдоты о капеллане и о садовниках его родственницы, особняк Германтов превратился, – таким прежде мог быть, к примеру, Лувр, – в подобие замка, окруженного в Париже землями, которые перешли по наследству к герцогине в силу старинного, каким-то чудом дожившего до наших дней права и на которых она все еще пользовалась феодальными привилегиями. Но и это последнее жилище исчезло, как только мы поселились поблизости от маркизы де Вильпаризи,[10 - …жилетника, который понравился бабушке, когда она была у маркизы де Вильпаризи… – Об этом визите рассказывается в первой части романа “По направлению к Свану”.] во флигеле герцогини Германтской. Это был один из тех старых домов, которые и сейчас еще, быть может, кое-где сохранились и к парадному двору которых часто пристраивались, – то ли это нанос взбушевавшейся волны демократии, то ли наследие более давних времен, когда разные ремесла группировались вокруг сеньора, – лавочки, мастерские, даже заведенья сапожников и портных, вроде тех, что лепятся к стенам